Любимые моменты книжки

1 книга!
"...Зимин напрягся и попробовал почувствовать себя счастливым, но у него получилось лишь с третьего захода. Он представил.
Утро. Вроде как срединная осень – уже холодно, но листья еще не опали. Воскресенье, народ еще спит, потому что вчера была суббота. Зимин медленно едет по городу. Но не на автобусе. На собственном немецком мотоцикле. Корнями уходящем еще во времена гитлеровской Германии. Такой есть далеко не у каждого, ой, далеко. Новенький двигатель работает совсем не слышно, шуррр, шуррр. Да на таком и через полсотни лет двигатель так же тихо будет работать, это же вечная вещь.
Зимин не спешит. Едет потихоньку. Не оттого, что выделывается, а оттого, что ему приятно осознавать под собой двухсотсильную, готовую вырваться при одном движении ручки газа мощь. Ползут мимо окраины, неразличимые пятиэтажки в тополях, среди которых прячется одна, заветная. Он разыскивает ее среди других таких же сестриц и останавливается возле третьего подъезда. Поднимается на пятый этаж и стучит брелоком в дверь, потому что звонить нельзя – проснутся родители. На третьем стуке в двери появляется щель и в нее на уровне замка высовываются два глаза. «Ты кто?» – спрашивают глаза. «Я к Лариске», – отвечает Зимин. «Это твой мотоцикл там?» – «Мой». Глаза вздыхают. «Лариску позови». – «Прокатишь меня потом, а то закричу». – «Лариску позовешь – прокачу. А ты кто?» – «Я брат», – сообщают глаза. Тут дверь распахивается и на пороге оказывается уже Лара. Она закутана в одеяло, но совсем не сонная. Зимин догадывается, что Лара проснулась уже давно и ждала. «Тебе чего?» – спрашивает Лара. «Едем», – говорит Зимин. «Куда это?» – «Как куда? На шашлыки. Договаривались ведь». – «А, тогда сейчас». Через две минуты Лара появляется в полном боевом облачении.
Она ждала.
Зимин и Лара спускаются по лестнице молча.
«Это твой?» – Лара удивлена. «Да, так». – «Классно. Куда едем?» – «На озеро». Зимин выдает Ларе шлем, запускает двигатель, и они несутся к озеру. Зимин не сдерживает газ, и Лара прижимается к нему в потоке плотного холодного воздуха.
Все это представилось Зимину в восьмую долю секунды, и в восьмую долю секунды он почувствовал себя счастливым – и в вазе зацвели веселым желтым цветом душистые одуванчики. На них сразу прилетели мохнатые шмели и принялись собирать мед..."
(Место снов)

"...Через день, а может, через полдня после того как Зимин прогнал Игги, у него распухли суставы на ногах и идти стало невозможно. Зимин сжевал последний стебель питательного растения, но это не помогло. Тогда Зимин лег на живот и от нечего делать решил подумать, зачем это он здесь умирает.
Умирать было страшно лишь чуточку, Зимин все равно знал, что это не настоящая смерть, а так, как бы виртуальная. Потом будет еще жизнь, и потом можно будет во всем разобраться, расставить всех кошек над «i», попрятать всех скелетов по шкафам. А пока можно подумать о жизни.
Сначала Зимин решил определить для себя: зачем он жил все это время, все свои тринадцать с половиной лет.
Определить не удалось. Он подумал, в чем смысл? В смысле, смысл его, Зимина, существования? И тоже не смог ответить. Не было в нем великой цели, к которой стоит идти, отряхнув с плеч пепел великих побед, свернув в бараний рог внутреннюю обезьяну. Он не хотел построить баркас без единого гвоздя и обогнуть земной шар, он не хотел построить справедливое общество. Он ничего не хотел. Вспомнилась песенка, в которой были слова про то, что пока в тушке сохраняется дыхание, надо шагать вперед. Вот, думал Зимин, дышать я покуда умею, а идти вперед насущной необходимости не испытываю.
Зачем ты живешь? Спросил его его душевный голос. За шкафом, ответил Зимин голосу, и это был отличный ответ. По большому счету правдивый.
Тогда Зимин стал думать иначе. Ради кого я живу?
Ради себя, мурзилка, ответил бы, к примеру, Ляжка. Только так и стоит жить. Коли не лошара.
Ради друзей, ответила бы, наверное, Лара. Ради тех, кто идет с тобой рядом. Какая тоска.
О, мой верный Зима, жить надо для того… для того, чтобы жить! Ответил бы Перец.
Я живу ради тебя. Сказал бы отец. Ради твоего будущего. Я все силы… Дальше можно было не слушать.
Мать тоже сказала бы эту ужасную правду.
Что бы сказал дракон Леха?
Что бы сказал конь Игги?
Живут для тех, кто дает им жрачку. Но они животные, у них инстинкты. Это не считается.
А вот он, Зимин, никого не любит и не жалеет. Значит, жить ему получается вроде как не для чего. И что теперь? Помирать под бледным тазом? Хотя…
Есть Лара. Она выгнала его, но она возьмет его назад. Потому что она умеет прощать. И они еще там встретятся. А пока делать нечего, он немного помрет.
Один.
Зимину вдруг перехотелось умирать в одиночестве. Пусть даже и понарошку. В одиночестве страшно. Зимин вдруг понял, что нет ничего хуже этого. Он вдруг вспомнил соседку, старуху, которую никто в подъезде не любил, а потом как-то раз взяли и забрали в дом престарелых. А она оттуда стала всем в подъезде письма писать. Видимо, никаких других адресов она просто не знала. Каждую неделю приходило по письму. Отец Зимин взял и подсчитал на калькуляторе, что соседка на письма и марки тратит всю свою пенсию. И в один момент Зимину захотелось вот взять и ответить ей на письмо, но он подумал, что это, наверное, будет глупо, и не написал. А потом письма приходить перестали. И теперь Зимин почему-то жалел, что он так и не написал той старухе. Жалел..."
(Место снов)

"...Зимин смотрел на воду, на оранжевый лес (за ручьем тоже был лес, только оранжевого цвета) и думал. Зимин думал про то, что раньше, в той жизни, он совершенно не чувствовал мир. Был мир, был Зимин. Ничего между ними не было. Жизнь катилась, а Зимин этого совершенно не замечал. То, что существовало за границами комнаты, для Зимина просто не существовало. Например, ручей.
Рядом с бабушкиным домом тоже был ручей. Узкий, можно перешагнуть, но очень глубокий. Однажды Зимин прыгнул через него, но провалился. До дна не достал. Ручей тек за бабушкиным домом целую кучу лет, может быть, целую тысячу, а Зимин никогда не думал, что это за ручей. И зачем тут ручей, и почему ручей такой глубокий. И вообще, раньше Зимин редко думал.
А теперь Зимин вдруг понял, что в последнее время он думает гораздо чаще. И думает не о системе жидкостного охлаждения винчестеров поколения Х, а о ручье. И об оранжевом лесе. О том, что он очень не хочет, чтобы все это кончилось…"
(Место снов)(Всё таки нужно иметь талант, чтобы это написать)

3 книга!
"...Лара кивнула, затем отвернулась от меня еще дальше, подняла руки к лицу и стала тереть щеки. Или не тереть, не знаю, она держала ладони у лица, плечи вздрагивали. Я вдруг понял, что так бывает только в одном случае – когда люди плачут. Мне стало тупо и очень неловко. Я сунул руку в левый карман, затем в правый. Платка не было.
Надо было что-то сделать, что-то сказать, наверное. Я сказал самое дурацкое:
– Не надо.
Она смотрела в землю. На яблочные корни. Ненавижу, когда плачут. Многие ненавидят, а я особенно ненавижу. Мне всегда хочется сделать какую-нибудь дрянь, всегда хочется, чтобы плакали сильнее. Меня раздражают слезы.
Я подошел к ней, положил руку на плечо. Что-то хотел сделать. Сначала положил руку, потом как-то нелепо погладил. Вообще тупизна, обошел вокруг стола. Лара закрывала руками рот. Она не плакала, слез в глазах не было совсем.
Потом Лара опустила руки. Она не плакала, совсем не плакала, правая ладонь была прокушена в нескольких местах, только и всего. Это было как-то уж совсем зверски и непонятно почему.
Сама Лара не замечала. Кровь начинала медленно сочиться, а она не замечала. Я указал полусогнутым пальцем. Она ойкнула и побежала в дом. И очень быстро вернулась обратно.
Выглядела уже нормально, спокойно даже. Рука замотана почти до локтя скотчем, Лара зевала от апрельского недостатка кислорода и щурилась в сторону посевных работ. В раненой руке держала магнитофон, здоровенный и тяжелый бумбокс, такие увидишь в фильмах про черные кварталы. В таком магнитофоне можно спрятать пару «магнумов» и килограмм пластиковой взрывчатки, киношные афроамериканцы всегда так поступали.
Лара поставила магнитофон на стол, принялась терзать тюнер.
В динамиках зашуршало, Лара прислушалась.
– Давай потанцуем, – предложила вдруг она.
– Чего?
– Потанцуем. Я не танцевала сто лет. А ты?
– Да, – кивнул я. – Я танцевал. В этой, в «Бериозке». Разные танцы. А в третьем классе польку...
– Мне нравится хастл, – сказала Лара. – Я видела его по телевизору, веселый такой. Но очень сложный, давай просто потанцуем, как обычно. Просто так, с ноги на ногу.
– Давай. – Я неловко шагнул к Ларе. – А с чего ты вдруг решила потанцевать?
– Не знаю. Надо потанцевать, сейчас все же найду что-нибудь подходящее...
Лара шла по волнам, но везде гнали быстряк, и хард, и джаз скрипучий, Ларе ничего не понравилось. Потом она нашла все-таки какую-то медленную песню, местное городское радио. Музыка интересная, даже приятная, слова...
Слова.
Сначала я не понял, затем до меня дошло. «Анаболик Бомберс», тупейшая группа, отстой полнейший и тупота. Но лучше ничего все равно не было. Я танцевал с Ларой, наступал ей на ноги.
Под песню с названием «Метеориты для Маргариты».
Меня тошнило от этой песни, меня тошнило от «Анаболик Бомберс», Лара касалась ухом моей щеки, а я не мог не слушать эту гадость. Когда стараешься не слушать, начинаешь слушать назло самому себе.
– Ме-ме-ме-ме-ме-метеориты! – пели «Анаболики». – Для-для-для-для-для-для Маргариты!
Лара касалась ухом моей щеки.
– Ме-ме-ме-ме-ме-метеориты! – пели «Анаболики». – Для-для-для-для-для-для Маргариты!
Мы танцевали самый медленный в мире медленный танец.
Потом «Анаболики» наконец заткнулись, и потек другой попсокал, я осторожно протянул руку и усыпил расшалившуюся магнитолу. Но мы еще продолжали танцевать, уже в тишине. Я подумал – хорошо бы, была сейчас осень. Мы бы танцевали, а яблоки с глухим стуком падали бы в траву. И может быть, мне бы повезло, и яблоко упало бы мне на голову – я бы набрался смелости и сказал бы что-нибудь.
Я подумал: а не набраться ли мне смелости прямо сейчас? Я уже начал даже набираться этой самой смелости, как на этом тупом поле что-то снова звякнуло и снова полетели вороны или там эти грачи. Два грача столкнулись друг с другом и свалились на пашню, стали драться уже сухопутно, твари. Лара хихикнула.
Мне жутко хотелось, чтобы Лара сняла очки. Жутко любопытно. Болезненное любопытство, такое бывает. Я слышал, как один ветеран рассказывал про то, как он во время войны сидел в траншее, а их полировали «Юнкерсы». Вокруг был сплошной компот, этот ветеран лежал на спине, глядел на пикирующие бомбардировщики, и его жутко долбала одна мысль. Ему нестерпимо хотелось узнать, носят ли немецкие летчики эрзац-носки или они, как и наши, летают в портянках.
И еще мне хотелось узнать, почему тот седой тип спрашивал про Лару.
Мы остановились. Лара стукнула кулаком по столу, яблоки подпрыгнули, раскатились по столу, пространство приобрело окончательно натюрмортный вид. И сеялка эта еще.
– Красиво? – спросила Лара.
– Да.
– Это не случайно.
– Что не случайно?
– Ты же чувствуешь. Чувствуешь ведь?
– Что чувствую?
– Ладно..."
(Кошки ходят поперёк)

"...Вообще мне не хотелось гулять. Особенно со Шнобелем. Я хотел отправиться быстренько к этой неженке и сказать... сказать, что триста рублей на дороге не валяются, что если у нее нервы, то пусть она идет куда подальше, а я от всяких психичек тоже подальше думаю держаться, я сам псих. И вообще, как можно дружиться с девчонкой, у которой был собственный дракон? А вот если бы я сказал ей, что я... ну, с человеком-невидимкой дружен, что ли. Она бы мне поверила или послала бы куда подальше? Почему все девчонки такие выдумщицы? Чего им на месте все время не сидится?
И вообще, чего она так все время?
Понесло меня. Я хотел отправиться к Ларе немедленно, но в меня вцепился окрыленный какой-то там идеей Шнобель.
– Мне надо к Гобзикову, – сказал я.
– Куда?! – сморщился Шнобель.
– К Гобзикову...
Мне вдруг стало стыдно. За то, что я постеснялся Гобзикова. Я подумал, что это довольно мерзко, стыдится человека. Пусть даже Гобзикова. Стыдно и недостойно себя. Поэтому я повторил твердо:

– Хочу сходить к Гобзикову.
– Ты?! К Гобзикову? – Шнобель остановился. – Ты хочешь сходить к Гобзикову?!
– Да.
Некоторое время мы шагали молча, все ниже спускаясь к воде, так что был слышен ее запах и чувствовался холод.
– А ты Ларе нравишься, – неожиданно сказал Шнобель.
Я промолчал. Мало ли чего разные оверлогеры болтают.
– Ты ей нравишься, говорю, – повторил Шнобель.
– С чего ты взял?
– С того. Я-то знаю. Помнишь, у меня пятерня была на морде?
– Ну?
Мне стало неприятно в животе. Так всегда бывает перед плохой новостью. Тянущее тупое чувство, я даже немного ускорил шаг, мне совершенно не хотелось услышать то, что сейчас должен был услышать.
– Ты знаешь, почему у меня ладонь была на морде? Я просто к Ларке подкатывался. Ты чего-то там тормозил, я подумал, может, мне стоит подкатить. А чего? Указка, конечно, девушка достойная, но я ей в верности не клялся. А Лариска такая... интересная, я тебе говорил уже. Я подошел, ну и это... Короче, прострал руки...
Шнобель захихикал и даже засмущался типа.
– Я, значит, руки, а она мне по морде! Хорошо хоть, нос не сломала. И поэтому я могу заключить, мой дорогой Кокос, что она на тебя эндэ. Неровно дышит. Хи-хи-ка...
Я молчал.
– Да... – мечтательно протянул Шнобель. – Она, конечно, занозная, Чепрятков на нее глаза положил, я тебе уже доносил. Конечно, плохо будет, если Чепрятков прорвется, эта мразь...
– Ты сам мразь, – тихо сказал я.
Вдруг. Взял да и сказал. Почему-то.
– Ну да, мразь, мразь... – согласился Шнобель. – Только ты...
– Ты не понял, Шнобель. Ты мразь.
– Ты чего, Кокос?
Шнобель удивился и даже как-то разобиделся, что ли.
– В третий раз повторю тебе, Шнобель, – ты мразь. Пошел отсюда.
И я от души пнул Шнобеля под зад.
Вот так вот.
Треснул Шнобеля под зад. Тупо, по-детски, наверное, но мне было даже как-то приятно. Я хорошо пнул, с душевной энергией, чтобы больно было, чтобы Шнобель подскочил, кутюрье поганоидный.
И Шнобель подскочил.
И завопил:
– Ты чего?!
Испуганно и с ненавистью.
– Из-за этой девки?
Я снова попробовал пнуть Шнобеля, однако в этот раз Шнобель увернулся.
– Она просто дешевка, – злобно выплюнул Шнобель. – Строит из себя недотрогу... А сама только и думает...
– Завались!
– Ой-ой-ой! – Шнобель рассмеялся. – Мы, типа, ревнуем! Я не могу, какие страсти!
Шнобель смеялся всем туловищем, все его примочки и штучки гремели и позвякивали. Колокольчики. Не люблю колокольчики. И при чем здесь ревность? Я ни к кому не ревную, я вообще холоден, как альпеншток, просто стал уставать от гадов гадских.
– Ты урод, Шнобель, – сказал я.
– А ты такой же, как и эти! – визгнул Шнобель. – Ты тоже дешевка! Связался с говном... а вообще какая прекрасная тройка! Урод, психопатка и дурак! Ты дурак, Кокос, дурак! А знаешь, я тебе нагнал, что ты ей нравишься! Ей нравится этот уродец! Гобзиков! Ты знаешь, красавицам всегда нравятся чудовища! Это такие болезненные страсти...
– Завались.
– А чего завались? Чего завались?! Я, между прочим, видел...
Шнобель резко замолчал.
– Что ты видел? – Я подступил ближе.
– Ничего...
Шнобель разводил меня. Как в какой-нибудь голливудской комедии. Он резко замолчал, чтобы вызвать мой интерес. Я понимал, что Шнобель меня разводит, причем дешево разводит. Это меня бесило, но не развестись я не мог.
Не мог не развестись.
– Что ты видел?! – Я схватил Шнобеля за лацканы его дорогой куртки и прижал к парапету. – Что?
– Я видел, как они целовались. Гобзиков и Лара.
Я понимал, что Шнобель врет. Что он специально это говорит. Чтобы я сорвался.
– В парке, – продолжал Шнобель. – У них любовь, а ты дурак, бегаешь там, как собачка. Они тебя используют, им просто нужен богатый лох. Может, они тебя даже грабануть хотят...
Все было плохо. Очень плохо.
– Не расстраивайся, Кокос. – Шнобель перешел на шепот. – Давай знаешь что сделаем? Давай скажем, что это они Автола шлепануть хотели? Вместе. Гобзиков и Лариска. Так им, не будут целоваться! Ты из-за нее Мамайкину почти бросил, а эта дрянь с Гобзиковым...
Это было уже совсем плохо.
– Врешь.
– Не вру. Они целовались, аж пар из ушей валил!
Мы стояли на краю парапета. Что можно было сделать? Только толкнуть Шнобеля в воду.
Блюк.
Конечно, Шнобель не утонул. Так, немного простудился. Я – не пример терпения, я терпеть не люблю..."

(Кошки ходят поперёк)

"...Лара сняла очки и протянула мне.
Я первый раз увидел ее глаза. Они были совершенно дикого цвета. То ли цвета неба бабьим летом, то ли зеленые, то ли фиолетовые, набравшиеся от очков, не поймешь. Таких я никогда не видел. Жутко красивые, будто подсвеченные слегка изнутри неоновыми лампочками..."
(Кошки ходят поперёк)

"...Я выволок ее на улицу. Ее шатало, и я прислонил ее к стене. На лице у нее была пустота и усталость, я подкатил мопед, на всякий случай усадил ее перед собой, и мы поехали прочь.
Я долго катался по городу. Возвращаться домой не хотелось, куда-то заезжать тоже не хотелось. Мы катались, пока не кончился бензин. Я перешел на резерв, и мы доехали до Нового моста. Погода была хорошая, я скатился вниз, мы отошли метров на сто, до небольшого пляжика. Лара набрала старой травы, придавила ее несколькими сухими корягами, подожгла. Развела костерок и стала греть руки. И я тоже. Я сидел напротив нее и тоже грел руки – с реки тянуло весенним холодом.
Так мы сидели достаточно долго. Я не знал, что сказать. Потом встал, сходил за дровами, на старом поле раскопал прошлогодней картошки, притащил ее к костру. Ссыпал в угли, еще толком не прогоревшие. Завалил землей, поверх разложил огонь.
Лара легла на землю, свернулась калачиком и закрыла глаза.
– Холодно, – сказал я, – земля еще не прогрелась...
Но Лара промолчала.
Я добавил еще дров, чтобы было не так холодно. Потом я затоптал огонь и расковырял землю. Картошка испеклась, Лара поднялась с земли, мы сидели и ели картошку.
И молчали.<...>
Человеку важно иногда побыть одному.
Я ехал медленно. Быстрее не хотелось. Что-то было в мире не так, я не мог понять что, но что-то было.
Как-то раз, уже довольно давно, я спросил старого, когда он понял, что стал старым. Старый долго думал, даже курил. Будто это могло помочь. А потом рассказал.
Когда я был маленьким, сказал старый, то, если оказывался в другом городе или в другом доме, мне всегда казалось, что каждое незнакомое мне место имеет свою душу. Что оно неповторимо, непохоже на остальные. У каждого места были свои ощущения. Но в один день все города и дома стали на одно лицо, стали похожи и неотличимы. И было уже все равно, где быть, потому что везде было одинаково.
Тогда старый стал старым.
В тот вечер, возвращаясь домой, я вдруг понял, что город пылен, скучен, безнадежен с севера на юг, безрадостен с запада на восток. Я понял, что в нем одинаково.
Я вернулся домой и спрятался в трубу. Лежал и смотрел в космическое небо.
День заканчивался. Солнце уходило. Где-то там по берегу шагали серьезные мальчишки с кривыми самодельными удочками. Лара сидела на обрыве, болтала ногами и смотрела на воду.
У нее очень хорошо получалось болтать ногами, она делала это лучше всех в мире.
Лучше всех..."

"...Парень толкнул дверь, поморщился от висящей под потолком табачной пелены и повернулся ко мне. Я думал, что он что-нибудь скажет, но он ничего не сказал. Он стал медленно и как-то неуверенно закатывать рукав на правом бицепсе. Я смотрел на это и никак не мог понять, к чему клонит этот тип. Но когда рукав был закатан до плеча, я понял. И узнал.
На плече у парня красовалась татуировка. Портрет.
Это была Лара.
Лара.
Не просто девчонка, похожая на Лару, а Лара. Она.
Мне стало жарко и плохо, стены курилки зашевелились и стали наползать зелеными волнами.
– Ты кто? – спросил я.
– Зимин, – ответил тот. – Зима. Сокращенное имя. Мне кажется, нам есть что рассказать друг другу. Кажется. Присаживайся, история будет долгой...
Раньше библиотеку по фасаду украшали мраморные головы разных героев и богов, потом эти головы постепенно отваливались, их подбирали и сносили в курилку. Я сидел на гладкой голове какого-то там неудачливого марса и снова слушал историю про страну, где сбываются все твои самые светлые мечты.
Где нет взрослых.
Где с дураками и подлецами можно бороться с помощью меча, с помощью голландской револьверной аркебузы, с помощью английского пробойника, где тепло и хорошо.
Где в тайную ночь в году на самом деле цветет папоротник, и если погрузить в этот цветок палец, то потом, при приближении к кладу, палец начинает ныть и чесаться.
Где в каждом ручье живет водяной, где колодцы охраняются желтыми гномами, а единороги караулят над ручьями жемчужную форель и серебристую злую уклейку.
Где тишина.
Где по небу ползут золотые стрелы.
Где рыцари и чудовища вместе идут по белому песку в сторону океана, а дорога спокойна и добра, и конца ей не видно.
Я сидел на голове какого-то там марса, тупо смотрел на настенные надписи, слушал историю про девочку с красными волосами.
Историю про девочку и ее дракона.
А вообще это история про любовь, если кто помнит еще, что это такое..."
(Кошки ходят поперёк)(...если кто ещё помнит, что это такое...)